Все мы к этому моменту уже передвигались со двора в залу.
Эта процедура когда-то, лет сто назад, была всего лишь обычаем встретить гостя уже на пороге чашей особенно хорошего вина. Гость делал первый глоток и с достоинством шел в залу с многоцветной росписью под длинными балками потолка (вытянутые и изогнутые тела сказочных зверей, воины в кольчугах, женщины с громадными синими глазами), чтобы усесться на отведенное ему место под стеной. Тут появлялась еда, а потом выходили и музыканты с танцовщицами.
Но, видимо, какая-то дама много десятилетий назад сказала окружающим что-то вроде «о, но давайте же сделаем еще по глотку здесь — посмотрите, какой красивый закат над холмами». А может быть, гостям стало важным рассмотреть не только новые наряды всех прибывших, но и кто на каких конях въезжает во двор. Да и вообще — так ли уж мы часто говорим друг с другом, кроме как на охоте и во время других забав на свежем воздухе? И в результате «приветственная чаша» превратилась в долгую и самую любимую часть вечера, когда все успевали поговорить со всеми, образовать большие и маленькие кружки, а потом постепенно и также с разговорами переместиться в залу и, наконец, сесть там, неподвижно, как каменные гиганты в скалах над Бамианом.
Да, вот как это было: мы разноцветной и ароматной толпой втягиваемся постепенно в залу с чашами в руках, и новый муж Халимы, Ашкенд, спрашивает меня, держа под руку, о том, куда пропал великий, толстый, громогласный, мечтательный поэт, которому когда-то император размешивал собственными палочками для еды острый суп, чтобы тот выпил его, наконец, протрезвел — и сочинил очередную импровизацию. О нем уже года три как ничего из Поднебесной не слышно.
— Ах, уважаемый друг, да никуда он не пропал, — отвечаю я, качая головой. — Просто даже у самого просвещенного императора иногда кончается терпение. Во дворец поэта больше не зовут. Потому что гений пьет каждый день, как это ни печально. И пьет очень серьезное вино — двойной перегонки, прозрачное, как вода, и обжигающее горло.
— Но его же нельзя пить — им пользуются лишь целители для совсем иных целей, — удивился мой собеседник.
В этот момент, помню отчетливо, мы стояли с ним лицом к лицу, в зале, полной народу, и брат готовился рассаживать гостей — но не очень торопился.
— Объясни это великому поэту, — пожал плечом я. — А когда начинаешь пить этот жуткий напиток всерьез, то не можешь остановиться, пьешь его день за днем, и…
И тут произошло очень многое — фактически одновременно.
По зале пошли какими-то неловкими, шаркающими шагами двое слуг — очевидно, слуг нашего дома, — в одинаковых хлопковых куртках, штанах и коротких повязках на голове. Они понесли гостям, по заведенному когда-то мною же имперскому обычаю, горячие салфетки на подносах.
«Что у них с ногами — причем у обоих?», помнится, подумал я тогда.
В те годы я еще не умел увлеченно беседовать с кем-то и одновременно замечать все, что происходит вокруг. Идут, шаркая, два молодых человека, будто во сне: ну, и что тут замечать?
Один из них заторможенно двинулся за спину Аспанака. Второй прошел недалеко от меня, мимо левого плеча, и исчез из поля зрения. И в этот же момент от стены, там, где стояли другие слуги, бросились к центру залы три-четыре небольшие, но очень подвижные фигуры — они как будто падали вперед на бегу.
Тут меня несильно толкнули в спину, в левую лопатку, и одновременно сзади слева, под моими ногами, раздался глухой стук — кто-то грохнулся об пол. Зазвенел чеканный поднос.
Нет, два подноса, поближе и подальше. Что творится? За спиной брата два небольших человечка буквально уселись верхом на разносчика салфеток, который и уронил поэтому свой поднос, — а брат еще только-только начал поворачиваться.
Я скосил глаза на чашу мервского вина в моей руке — с радостью увидев, что хоть меня и толкнули, но ни капли не пролилось, — и продолжил фразу:
— …и этот секрет знает вся Поднебесная. Но ценит своего великого поэта не меньше.
Мои слова прозвучали в странной тишине. Я встретился глазами с Ашкендом: он смотрел на меня с ужасом и жалостью.
А у противоположной стены зала брат начал медленно, очень медленно протягивать ко мне руку.
Правой рукой я поднял к губам чашу и сделал новый глоток — помню, с каким удовольствием я снова ощутил эту восхитительную кисловатую свежесть вина, на смену которой пришел намек на сладость у корней языка. И пожал левым плечом, не понимая, что происходит.
Плечо — точнее, лопатка, — отозвалось уколом боли.
Я чуть обернулся, увидел у своих ног, сзади, забрызганные мелкими каплями крови плиты пола — и второго разносчика салфеток, дергавшего ногами под весом человека, пытавшегося, судя по движениям согнутой руки, открутить ему голову.
Боль кольнула снова.
— Нанидат, — еле слышно выговорил брат — но я это услышал, потому что в зале все еще было очень тихо.
Ашкенд зачем-то попытался вынуть чашу с мервским вином из моей руки. Теперь на меня молча смотрели почти все.
«Я что, ранен или уже убит?» — мелькнула в голове мысль.
Кто- то подхватил меня под руки.
— He так я представлял себе нашу с тобой встречу. Это… это уж слишком, — крутил головой брат, сидя у моего изголовья.
Напуганный, но легко, в общем-то, отделавшийся, я наслаждался мягкой постелью и благодушно смотрел, как на груди брата качаются туда-сюда белые, с пурпурной каймой, кончики его головной повязки. Левое мое плечо было туго перевязано, над ним потрудился семейный лекарь, и мне сообщили, что бывают раны и похуже: разорвана кожа, что-то под кожей, но и только.