И это был совершенно не тот случай, чтобы я стал спорить или возражать.
Клянусь я искрами костра, которым сердце спалено,
Моими вздохами, чей дым на волосах твоих лежит,
Клянусь я жаждою души, изнывшей в поисках тебя,
Клянусь я плотью, что сейчас, в тоске расплавившись, бурлит.
Я отдыхал, отдыхал со вкусом и всерьез, задумчиво поглядывая туда, где над широкой листвой чинар сияло вечернее небо цвета начищенной меди, все в угольных крестиках коршунов в вышине.
Происходило это через две недели после незабываемого ужина с Бармаком. Я сидел на ковре, расстеленном на деревянном полу веранды моего нового дома. Нет, даже не сидел, а полулежал, небрежно облокотившись на целую кучу упругих шершавых подушек, одна сторона которых, впрочем, ласкала ладонь нежностью атласа. И иногда лениво оглядывал расстилавшуюся у моих ног овальную площадь внутри мервской крепости.
Толпа на площади гудела в почтительном отдалении от моего жилища: женские косы, перевитые лентами и поблескивающие серебром украшений, или красные бороды и шевелюры над морем разноцветных одежд. Но все это великолепие было отделено от меня накинутыми на головы и плечи, как серые шали, кольчугами воинов Абу Муслима. Я помещался теперь в охраняемой ими части площади, там, где вершилась власть в Хорасане.
Здесь было спокойно и хорошо.
На голове у меня красовалась высокая, в целый локоть, невесомая шапка-калансува, обтянутая черным, тонким и нежным шелком с еле видным тканым рисунком. Это был не согдийский колпак (мягкий, чаще всего войлочный), а его иранский родственник, абсурдный в своей заносчивой высоте и кончающийся не конусом, а как бы маленьким плоским столиком, на который можно, наверное, было бы положить целый персик, а то и два. К голове же это сооружение крепилось широким витым жгутом, напоминавшим обыкновенную повязку: жгут как бы приземлял мой взлетавший в небеса головной убор.
На мне также была узкая куртка-куфтан с рукавами пузырем, из мягкого хлопка, но отделанная по краю широкой шелковой полосой — и тоже черная. Черными были и необъятные, как у Бармака, штаны-сардвили, и матерчатые сапожки с длинными мягкими носами. То есть я был полностью одет в цвет мервского бунта, не считая головного жгута, — тут из вредности характера я выбрал серебристую ткань, чтобы хоть как-то отличаться от толпы вокруг полководца. Да и толпа эта, как я заметил, сидя среди дапирпатов, тоже уже позволяла себе проблески цвета в своих одинаковых одеяниях цвета мрака.
Черным был и мой конь — да, да, у меня опять был конь (хватит осликов или верблюжьих вьюков), рослый иранский гигант, которого я назвал Шабдизом, животное со спокойным и гордым нравом. Я, правда, пока не особо утруждал его, держа на конюшне за стеной крепости и неспешно прогуливаясь на нем по городу раз в день после завтрака.
Что касается завтрака и вообще еды, то хотя я не рисковал посещать слишком часто любимый ресторан Бармака, но окружающие площади исследовал неплохо слушаясь в основном своего носа.
Запах Хорасана, запах Мерва… В чужом городе хорошо бродить вечером по темным улицам среди помаргивающих меж листвы огней и улавливать оттенки дыма. Здесь был совсем не тот дым, что в Самарканде, — а какой-то тягуче-сладкий. И даже те мясные и хлебные запахи, который он содержал, были иными, дразнящими, чрезмерно ароматными.
Однако же именно благодаря этим запахам большую часть времени, которую я проводил в своем новом жилище под южной, теневой, стеной мервской крепости, я все время — между завтраком и обедом, обедом и ужином — что-то ел, отрывая по кусочку (хлеб разных видов), или грыз (изумительные здешние орешки, со сладостями или просто так), или пил. Дав при этом себе слово остановиться, когда моя новая куртка затрещит по швам.
Две мои неизменные тени делали примерно то же, что и я, — то есть, боюсь, почти ничего, кроме изучения достоинств здешних рынков и кухонь. Первой тенью был вылечившийся, но еще довольно вялый Нанивандак, второй — самаркандец Махиан, тоже бывший солдат неизвестно чьей армии, которого мы с Ашофте совместными усилиями избавили от жжения в животе и тошноты, привязавшихся к нему после трех месяцев лечения от пары стреляных ран.
Впрочем, ночью они все-таки по очереди охраняли меня. То есть попросту перегораживали путь наверх, на второй этаж моего нового дома. Одной из стен ему служила песочного цвета бывшая кирпичная кладка, превратившаяся за бессчетные годы в горный склон, усеянный вмятинами и отверстиями, похожими на норы. Настил пола и вообще весь дом крепились не только к этой кладке, но еще и к искореженному старому стволу, похожему на застывшую глину и венчавшемуся запутанными толстыми ветвями, над которыми плескалась в ночной тишине листва.
Досталось мне это счастье удивительно легко.
Получив увесистый кожаный кошель от доброго Бармака, весь следующий день и вечер я провел в поиске и поглощении вкусной еды. И в размышлениях о том, что человек с таким кошельком, конечно, не должен спать среди храпящих и стонущих тел, да еще и шляться по всему городу. Достаточно вытащить одну такую монету, чтобы тебя, монету и тот кошелек, откуда она появилась, запомнила вся улица.
А улицы и рынки Мерва, как я начал замечать, были переполнены довольно ободранными людьми из множества ближних и дальних мест. Моя недолгая работа в качестве дапирпата рассказала мне все, что с этими людьми произошло. У них, детей Ирана или Согда, или у их отцов, была своя земля или другая собственность, но сто лет налогового грабежа и войн даром не проходят. Лишившиеся всего, эти люди сегодня умели только воевать — и то не всегда хорошо.