И даже дети народа арабийя, заброшенные на дальние восточные окраины империи халифа, а то и родившиеся здесь, тоже далеко не всегда преуспевали и поэтому явно чувствовали себя скорее частью местного пейзажа, чем завоевателями. Вдобавок они полюбили одежду Ирана, начали говорить на его языке и красить растительность на голове в различные оттенки красного. Так что их происхождение можно было вычислить разве что по темным лицам и особым очертаниям носа.
Собственно, ровно ту же картину я мог бы наблюдать каждый день и в Самарканде. Но Мерв ведь всегда был для меня городом завоевателей. Это отсюда, из стен этой крепости, конные тысячи Кутайбы ибн Муслима раз за разом переправлялись через серевшую под стенами крепости реку — и двигались в первый год на Пенджикент и обратно. Потом на Бухару и обратно, потом на Самарканд… Это сюда, в Мерв, гнали десятками тысяч рабов, везли имущество, награбленное по всему Согду.
И вот теперь я мог даже и здесь, в бывшем логове врага, наблюдать тот хаос, в который погружалась постепенно империя, за несколько десятилетий захватившая себе пространство от Чача и Фарханы на востоке до края земли, Андалуса, на западе. Пока наследники пророка завоевывали себе свой мир, у них все было хорошо. Как только им потребовалось грамотно, без войн, управлять завоеванным, все пошло наперекосяк.
И Абу Муслиму, как я теперь понимал, надо было лишь подать свой знаменитый ныне клич в деревне Сафизандж, чтобы к нему пошли тысячи. Новые тысячи были готовы пополнить его или любую другую армию и сегодня.
Мне все это не нравилось совершенно. В частности, и по той причине, что города, переполненные бедными, — плохой рынок сбыта для шелка.
А еще мне не то чтобы не нравились, но вызывали смущение некоторые особенности моего нынешнего положения.
С одной стороны, мне дали денег — которые, конечно, ничего не стоило вернуть Бармаку немедленно после приезда домой. С другой же стороны, так получилось, что я вроде бы пообещал кое-что за эти деньги сделать. Или, точнее, не нашел в себе сил отказаться. И даже не заметил, как это произошло.
Это сегодня я мгновенно бы понял, к чему столь неожиданно пришел разговор с добрым другом моего деда. И так же мгновенно сообразил бы, что имею дело не просто с покинувшим трон царем. Сегодня я легко бы догадался, что игра, в которую так уверенно и со вкусом играет бывший властитель Балха, наверняка сводится не только к посещению лучших ресторанов города Мерва.
А тогда, даже с тяжелым кошельком, привязанным к поясу штанов и бьющим по бедру, я еще не до конца понимал, что же со мной произошло и что означали прощальные слова Бармака:
— Вам потребуется неделя, чтобы прийти в себя, найти жилье, пусть хоть паршивую охрану и все прочее. Но потом нам с вами обязательно надо будет снова порадоваться жизни и серьезно поговорить обо всем. И вообще, давайте часто встречаться. Да хоть бы раз в три дня-почему нет? Дайте мне знать о себе, жду вас, милый дружочек!
И только наутро я понял, насколько неудобно мне было бы теперь отказываться от такого любезного приглашения. То есть, когда я только-только начинал слушать уверенный и печальный голос «розы Ирана», я был в отчаянном положении — но при этом относительно свободен. А когда этот прекрасный вечер был закончен, с моей свободой что-то произошло — пусть даже я к этому моменту нищим быть перестал.
Но и на следующий после ужина с Бармаком день я не спешил менять жизнь. Мысли мои крутились вокруг денег, убийц, коней, охраны — и одинокой женской фигуры на аллее сада, а пальцы разминали плечи очередного раненого согдийского солдата (его звали Авлад, как героя «Сказания о Рустаме»), подносили к его губам миску с лекарственным отваром. Красноглазый, как грызун, Ашофте тем временем нетерпеливо наблюдал за мной и подавал советы, пока две девушки, затаив дыхание, отмывали над медным тазиком кисти его рук, масляно блестевшие кровью. А третья прикасалась пропитанной лечебным отваром влажной тканью к моргающим глазам великого человека.
И только еще через сутки я бодрым шагом, все в той же черной больничной одежде, прошел между двух башен мервской крепости. Миновал место, где под слоем пыли угадывалась кровь убитого два дня назад пожилого всадника, и промаршировал легкой походкой дальше, туда, где под давящей на плечи броней высились воины Абу Муслима.
— Самаркандец Маниах из дома Маниахов хочет видеть повелителя Хорасана, — сказал я кому-то из людей в черном.
Тот нашел мне кого следует, видимо — секретаря, а он, скользнув взглядом по моей скромной одежде, выразил лицом усталость от жизни в целом. Но этого следовало ожидать, поэтому я добавил:
— Меня знает в лицо Бармак из Балха.
Вот тут посмотреть на меня вышли и другие люди, потом еще, и вдруг я как-то хорошо понял, что сейчас снова окажусь в непосредственной близости от юноши, который не так давно мелко дрожал в моих руках, борясь с дикой болью.
Меня усадили на коврик у входа в какой-то довольно скромный двор, и я, вздохнув, начал повторять в уме то, что собирался ему — или кому-то из его приближенных — сказать. Собственно, сказать мне надо было совсем немного, сюда приходили с просьбами посерьезней, чем моя.
Сидя в ожидании, я начал размышлять о том, как бунтовщик принимает посетителей. К повелителю правоверных, халифу, обитателю Зеленого дворца в Дамаске, полагалось, как всем было известно, приходить, вымывшись лишний раз, в чистых одеждах, под которые следовало надевать стеганую куртку — джуббу, дабы запах визитера (если таковой даже после мытья оставался) не оскорблял халифа. Положено было также источать ароматы роз, фиалок, кедра и так далее. В данный момент я вряд ли соответствовал этому требованию — хотя стирать одежду (или хотя бы части этой одежды) в простой воде, так же как осторожно вытирать тело мокрой тряпкой, я все эти дни отнюдь не избегал. Более того, я это проделывал и со своими — да, своими, — пациентами.