Прочие терялись во мраке, среди невидимой листвы. Отчаявшиеся люди, оставшиеся без земли, денег, родных, а потом и, видимо, без здоровья, без которого не будет дальнейшей военной службы. Вот какой была теперь их судьба: серыми тенями лежать в этом дворе, отсюда — если проповеднику будет угодно, — прямиком в тот самый загадочный сад наслаждений, а потом — получить «священное оружие», разместиться по местам и ждать сигнала. Как просто!
Слишком просто, мысленно добавил я.
Лежала ли Заргису, гордая дочь Ирана, в этом саду рядом с другими, пока не сделала свой выбор между мраком и светом?
На пустынной улице среди невидимых во тьме кипарисов возвышался одинокий силуэт — Нанивандак верхом, державший уздечку моего коня.
Далее во тьме ничего не было видно, но я почему-то был уверен, что длинный воин Юкук где-то неподалеку.
Черные куртку и широкие штаны, в которых я объехал вместе с Юкуком столько пригородных дорог и улиц Мерва, я с наслаждением вышвырнул вон: стирать их уже было бесполезно. Затем дал себе слово завтра поспать, наконец, после обеда. А сегодня — надо разогнуть налившиеся тяжестью ноги, снова взгромоздиться на коня и отправиться в квартал удовольствий. Но не тех, о которых думают в таком случае, а более простых. Например, удовольствий в виде неспешной и тщательной бани.
— Покрасим? — не ожидая отказа, поинтересовался сидевший в тенечке возле бани парикмахер. И недовольно поджал утопавшие в красной растительности губы, услышав мое вялое «нет». Согдийцу следовало все-таки оставаться согдийцем, тем более если он — наполовину тюрк. В общем, меня вполне устраивали мои желтоватые согдийские волосы, светлые глаза неопределенного цвета и жесткая короткая бородка.
Ощутив долгожданную легкость головы, которая возникает после хорошей стрижки (вдобавок к легкости рук и ног после бани), я поехал на улочки возле северного рынка и провел уйму времени в темноватой лавке торговца запахами, среди его сотен маленьких кувшинов и плошек. Выбрал себе довольно легкомысленный оттенок розы (в знак уважения к мервскому барсу), сильно приправленный, впрочем, жасмином.
Потом заехал на сам северный рынок и приобрел новый комплект повседневной одежды — рубашку с жилеткой, неизменно черного цвета, но зато с серыми широкими штанами. Головная повязка мне приглянулась полосатая — опять же черные широкие полоски, но вперемешку с бледно-зелеными.
Возвращаясь в свой дом-насест в крепости, я думал, что веду себя как художник из Поднебесной империи. Дело в том, что я намеренно тянул время, готовя себя к серьезному, очень серьезному разговору с Юкуком. И делал это подобно художнику из империи Тан, который сосредотачивается перед созданием гениального свитка.
Художник садится в таких случаях на ослика и едет на день-два в самые красивые из окрестных гор. Бродит с восхода до заката среди увенчанных искореженными соснами пиков, у подножия которых бледно зеленеют облака бамбуковых рощ и поднимается прохладный пар от игрушечных водопадов.
Потом художник достает чайник вина, вдумчиво выкушивает его с достойной закуской, ложится на принесенную с собой плетеную циновку, опускает увенчанный узелком волос затылок на фарфоровую подставку и засыпает под шум ручьев и крики ночных птиц.
Утром вбирает в грудь свежий воздух, снова бросает острый взгляд на те же горы и воды, на их новый облик в косых лучах слепящего света и направляет ослика домой.
А дома он сбрасывает запылившиеся одежды, долго моется в бочке, надевает чистое и свежее, включая новую головную повязку. И, строгий и сосредоточенный, подходит к свиткам шелка или рисовой бумаги, заторможенными движениями растирает тушь.
Слуги — если таковые у художника имеются, — к этому моменту разбегаются и прячутся, стараясь издавать не больше шума, чем мышь в государственном рисохранилище. Почтение жителей империи к человеку, берущему в руки кисть, огромно. Да что там, так же почитают даже клочок бумаги, на котором есть хоть пара начертанных кистью слов. До сих пор помню, как теплый ветерок однажды унес с моего невысокого столика в торговом доме в Чанъани такой вот бумажный клочок, покрытый даже не каллиграфией империи, а неровными строчками согдийского письма. А я лениво попытался подогнать его обратно сапогом. И тут сидевшая напротив меня имперская дама по имени Хуан Нежный Лепесток — и ведь совсем не низкого ранга, супруга чиновника-историографа, — в ужасе сорвалась с места, бросилась поднимать этот клочок, разглаживать и обеими руками вручать мне, тогда совсем мальчишке, совершенно растерявшемуся от такой сцены.
Да, так вот — художник наш, растерев и разведя тушь, потрогав по очереди каждую кисть, чистый, одетый во что-то свежее, простое и строгое, делает глубокие вдох и выдох. Берет в руки кисть. И от ее непрерывного скольжения по свитку на нем проступают из сырого тумана те самые вершины; и угадываются невесомые как стрекозиные крылья, бамбуковые листья; возникают ручьи; появляются обезьяны, замершие на корявых ветвях; летят пушистые облака в вышине. Все это — за время, когда еле-еле успевает закипеть чайник.
Я обвел глазами глухие, цвета песка, стены домов, вдохнул так и не ставшие привычными пряные ароматы еды, долетающие из-за них, и свернул к коновязям под боком уходившей в небо крепости. Разговор с Юкуком откладывать больше было невозможно. Что ж, сказал я себе: радуйся хотя бы, что тебе не пришлось стать солдатом, — чего не случается в эти странные дни, превращающиеся незаметно в странные и горькие годы? Ты теперь — Ястреб. Будешь хорошим Ястребом-вернешься в любимую империю. Всего-то два месяца пути на восток… А сегодня для этого надо провести длинный и нелегкий разговор.